Я проснулся от холода. Он всегда приходил первым — раньше мыслей, раньше боли, раньше голода. Холод проникал под кожу, как крыса, шевелился внутри, будто проверяя, не умер ли ты за ночь. Я лежал на узкой кровати, завёрнутый в старое одеяло, которое давно перестало греть. Левая нога — деревянный обрубок, оставшийся после войны, — ныла, как бывает перед дождём. Иногда мне казалось, что я всё ещё слышу выстрелы. Не в ушах, а в костях.
Маша спала рядом. Тихо, почти невидимо. Лицо её было повернуто ко мне, но глаза закрыты. Волосы выбились из косы, блестели в полумраке, как золотые нити. Даже сейчас, даже здесь, она была красива. Более чем. Её грудь чуть вздрагивала под рубахой. Я смотрел на неё долго, потому что не мог отвести взгляд. Казалось, что если я отвернусь, она исчезнет. Как всё остальное.
Снаружи скрипела калитка. То ли ветер, то ли кто-то прошёл. За окном — серое небо, как лицо покойника. Ничего. Ни птиц, ни детей. Только тишина, и эта постоянная пустота в животе. Голод. Он уже не кричал, он просто был. Как тень. Как привычка. Я встал. Протез ударился о земляной пол, застонал. Маша не проснулась. На столе — пустая плошка. На печи — щепоть муки, которую мы экономили третий день. Я не стал её трогать. Она должна быть для неё. Для Маши.