— А если я поглажу вашу грудь? — голос Петра Ильича был низким, почти гипнотическим. Он не двигался с места, но каждое слово было как физическое прикосновение. — Если дотронусь до бедер? До внутренней стороны бедер… Вы любите, когда гладят именно внутреннюю сторону? Там кожа особенно нежная.
Анна закусила губу до боли. Молчание было ее последним бастионом. Она сидела, превратившись в один сплошной нерв, и чувствовала, как под его взглядом — тяжелым, настойчивым — ее кожа действительно начинает гореть в тех самых местах, которые он называл.
— Вспомните, как вас ласкали там, — настаивал он, не отрывая от нее глаз. — Ведь это было?
Он не спрашивал «было ли», он утверждал. И он был прав. Память тела оказалась сильнее воли. В сознании всплыли обрывки ощущений: чужая рука, скользящая по внутренней поверхности бедра, мурашки, дрожь…
— Да… — выдавила она, и это было похоже на стон. — Было.
— А теперь закройте глаза, — скомандовал он мягко, но не допуская возражений. Анна послушно опустила веки, погрузившись в темноту, где не было его пронзительного взгляда, но от этого его голос звучал еще громче, еще ближе. — И представьте, что он. Тот самый. Гладит вас по спине после секса. Медленно, от шеи до поясницы. Крупными, ленивыми движениями. Анна Сергеевна, вас когда-нибудь гладили по спине после секса?
Ее дыхание перехватило. Это был не просто вопрос. Это была отмычка к ее самым сокровенным мыслям — не к страсти даже, а к нежности. К тому, о чем она почти не позволяла себе думать, потому что это было больнее, чем любое воспоминание о грубом сексе.
— Да — прошептала она, и голос ее дрогнул. Перед закрытыми глазами поплыл образ — неясный, размытый. Чье-то теплое, тяжелое тело рядом, большая рука, медленно водящая по ее позвоночнику. Это длилось недолго, всего несколько раз в жизни, но ощущение было таким острым, что сердце сжалось от тоски.
— Что вы чувствуете сейчас? — его голос доносился сквозь эту картинку, как голос режиссера из-за кадра. — Когда вспоминаете это?
Анна не сразу нашла слова. Она прислушалась к себе. К разрывающейся груди, к дрожи в руках.— Одиночество — выдохнула она с удивлением. — Мне… одиноко от этого воспоминания. Потому что его нет. А так… хочется.
Это было самое честное признание за весь день. Гораздо более откровенное, чем рассказ о позах или мастурбации. Она призналась не в телесной потребности, а в душевной жажде.
— Я вас понимаю — тихо сказал Петр Ильич. И в его голосе впервые прозвучало нечто, напоминающее настоящее, человеческое участие. Не как ученый, а как человек. — Эта потребность в простой человеческой ласке, в безопасности после близости… Она часто бывает сильнее и важнее самого акта.
Он дал ей помолчать, погрузиться в это ощущение. Анна сидела с закрытыми глазами, и по ее щекам текли слезы. Она не пыталась их смахнуть.

— Теперь откройте глаза — снова сказал он, и тон его снова стал деловым. — Посмотрите на графики.
Анна медленно открыла глаза. Мир был залит слезами, но она видела экран. Там, где раньше были резкие пики возбуждения, теперь тянулась ровная, но глубокая впадина. Пульс был спокойным, но кривая кожно-гальванической реакции показывала устойчивую, низкоамплитудную активность — признак глубокой, пронзительной эмоции.
— Видите? — спросил он. — Вопрос о нежности вызвал куда более глубокий и сложный отклик, чем вопросы о физиологии. Ваше тело… тоскует. И это — самый ценный результат сегодняшнего сеанса.
Анна смотрела на график своей тоски, и ей казалось, что она видит его впервые. Не как набор данных, а как кривую своей собственной, одинокой души. Она была голая, сидела перед мужчиной, который только что заставил ее плакать, но чувствовала она не унижение. Она чувствовала странное, горькое облегчение. Словно тяжелый груз, который она таскала в себе годами, наконец-то увидели, назвали и… признали законным. Ее одиночество стало не ее личной неудачей, а научным фактом. И в этом было странное и неожиданное облегчение.
— На сегодня все, — голос Петра Ильича прозвучал как отбойный сигнал. — Идите, отдыхайте. Вы сегодня проделали колоссальную работу.
Анна молча кивнула. Движения ее были медленными, будто сквозь воду. Она поднялась с кресла, ощущая каждую мышцу. Подошла к дивану, взяла халат. Ткань, прикоснувшись к коже, показалась невероятно грубой. Она не стала сразу надевать его, а сначала взяла с дивана смятые трусы. Засунула их поглубже в карман халата, словно пряча улику. Только затем накинула халат и вышла из кабинета.
В коридоре ее поджидала Маша.— Анна Сергеевна! Как раз вовремя, обед скоро заканчивается! — девушка, не дав ей опомниться, схватила ее за локоть и потащила за собой. — А то останетесь голодной.
Анна покорно шла, почти не ощущая ног. Голова была пустой, мыслей не было — только ровный, гудящий шум, как после мощного взрыва. Она механически ела что-то безвкусное в шумной, пахнущей едой столовой, глядя в тарелку и не видя ее. Маша что-то болтала рядом, но слова доносились как сквозь вату.
Вернувшись в палату, она остановилась на пороге. Взгляд упал на джинсы, аккуратно висевшие на спинке стула. Утром они казались символом нормальной жизни, которую она оставила за дверьми больницы. Теперь они выглядели просто как чужой, ненужный предмет. «Пусть будет порядок» — подумала она без всякой эмоции. Взяла джинсы, сложила и убрала в шкаф. Этот простой, бытовой жест был последним усилием воли.
Потом скинула кеды. Пальцы плохо слушались, шнурки казались хитрой ловушкой. Наконец, сняла халат и бросила его на то же кресло. Осталась совершенно голая в тишине палаты. Ни стыда, ни смущения — только бесконечная, вымывающая душу усталость.
Она залезла под одеяло, свернулась калачиком и прикрыла глаза ладонью. Свет сквозь веки был красным и горячим. Этот день был тяжелее вчерашнего. Не внешне — внутренне. Сегодня она отдала не просто какие-то факты из жизни, а казалось часть самой себя. И теперь внутри была тишина и пустота, которая была и мучительной, и единственно возможной формой отдыха. Сон настиг ее почти мгновенно.
Глава 12
Анна спала без снов, словно провалилась в темную, теплую пустоту. Она не слышала ни звуков за дверью, ни шагов в коридоре. Сознание отключилось, давая передышку изможденной психике. Она проснулась только тогда, когда в дверь с привычным уже стуком закатили ужин. Резкий свет за окном сменился глубокими вечерними сумерками.
Она нехотя поднялась с кровати. Тело было ватным, голова — тяжелой и пустой. Не одеваясь, прошлепала босыми ногами к столу, села и машинально начала есть. Она смотрела в стену перед собой, и в голове медленно, как тягучая патока, начиналось движение мыслей.
«Вот так. Сижу голышом, ем. И ничего. Никакого ужаса. Никакого стыда. Просто… удобно».
После еды она пошла в душ. Стоя под струями воды, она намыливала тело и ловила себя на том, что смотрит на него уже не как на источник проблем или стыда, а как на простое, функциональное устройство. Руки, ноги, грудь… Все это работало, чувствовало, уставало. «Обнажение физическое и эти мои откровения… Они не так просты, как кажется», — думала она, проводя ладонями по бедрам. «Казалось бы, я стала уязвимее. А на деле…»
Она вытерлась, снова не надевая халат, и завалилась в постель. Лежа на спине и глядя в темнеющий потолок, она пыталась осмыслить происходящее.
«Они меняют меня. Но в итоге вроде бы даже… легче становится. Как будто сдирают с тебя старую, липкую кожу. Сначала больно и страшно, а потом — дышится свободнее. Уходит вся эта напускная чушь, все эти «как надо», «что подумают».
Ей вдруг вспомнилась книга по истории, которую она читала в университете. Картинки с античными фресками.
«Интересно, — подумала она, переворачиваясь на бок. — Рабы в древности, ходившие голыми и принадлежавшие хозяевам… Наверное, они были в каком-то смысле совершенно свободными людьми в плане этого самого стыда. Им нечего было терять. Их тело не было их собственностью, оно было инструментом. И, наверное, это освобождало от тонн условностей. Они не тратили силы на эту дурацкую игру в приличия».
Мысль эта была странной, даже немного пугающей. Она не романтизировала рабство — нет. Но она вдруг с болезненной ясностью увидела разницу между свободой внешней, социальной, и свободой внутренней, психологической. Можно быть одетым в самые дорогие одежды и быть рабом мнения окружающих. И можно быть лишенным всего, даже права на собственное тело, но внутри — не давать этому поработить свой дух.
«Я тут добровольно, на несколько дней, отдала свое тело науке. Сделала его объектом. И что? Мир не рухнул. Я не умерла от стыда. Наоборот, стало легче. Значит, вся эта наша «свобода выбора» и «право на приватность» — они ведь тоже могут быть клеткой?»
Ее размышления прервал резкий стук в дверь, не предвещавший ничего хорошего. В палату без лишних церемоний вошла немолодая медсестра с суровым, не располагающим к общению лицом. Это была не Маша.
— Дроздова — прервала поток мыслей она, назвав Анну по фамилии и окидывая лежащую под одеялом беглым, оценивающим взглядом. — Завтра утром на анализы. Сегодня ни пить, ни есть. Куда идти — с утра спросите у меня. Я на посту.
И, не дожидаясь ответа, развернулась и вышла, громко хлопнув дверью.
