Но отступать было поздно. Слова были сказаны. И в какой-то извращённой степени её это даже подстёгивало.
— Я готова — сказала она, поднимая на него взгляд. В нём читалась вызов. — Пусть спрашивают. Если это будет полезно.
Пётр Ильич медленно кивнул. В уголках его губ дрогнуло нечто, отдалённо напоминающее уважение, смешанное с лёгким недоумением.
— Хорошо. Я приглашу четырёх человек. Это оптимальное число для наблюдения. Они будут вести протоколы и задавать вопросы, если сочтут нужным. Но, — он сделал акцент, — я оставляю за собой право пресекать любой вопрос, который сочту некорректным или непродуктивным. Вы по-прежнему под моей защитой, Анна Сергеевна. Даже если вы сами решили открыть щит.
Последние слова прозвучали почти по-отечески. Впервые за всё время в его голосе послышались нотки чего-то, кроме холодного профессионализма.
— Спасибо — прошептала она.
— Не за что — он снова стал деловитым. — Тогда начинаем через пятнадцать минут.
Он развернулся и вышел, оставив её одну.
Анна Сергеевна глубоко вздохнула. Руки её дрожали. Она не понимала, что ею двигало. Возможно, желание доказать себе, что она всё ещё контролирует ситуацию, даже отдавая контроль. Или стремление превратить унижение в нечто возвышенное — в жертву. А может, ей, как и её телу, требовалась новая, более сильная встряска, чтобы продолжать чувствовать.
Она знала, что через пятнадцать минут её стыд, её интимность будут выставлены на всеобщее обозрение. Но теперь это был её сознательный выбор.
Оставшись одна, Анна Сергеевна встала и голой прошлась по холодной палате. Сколько у меня есть свободы? Минут пятнадцать - думала она.
Мысли метались, пытаясь найти оправдание тому, что она натворила. Зачем она сама предложила увеличить число зрителей? Зачем разрешила вопросы? Это было безумием. Но постепенно, как проявляется фотография в растворе, из хаоса чувств начало проступать настоящее, глубокое объяснение. Оно было таким откровенным, что она чуть не сгорела со стыда, признавшись в этом самой себе.
Ей хотелось этого.
Не вчерашней болезненной экзекуции, а именно сегодняшнего спектакля. Вчера у нее была фантазия о рабыне. Сегодня эта фантазия вернулась в качестве скушения. Она хотела ощутить себя именно так — наложницей, которую выставляют перед взорами. Она действительно хотела, чтобы они смотрели. Завидовали. Желали.
И линейка… Да, возможно, она снова понадобится. Наказание за плохое поведение? Но какое может быть поведение у рабы на показе? Её поведение — это её тело. И если оно не откликается достаточно ярко, его можно «подстегнуть». Чтобы зрелище было более эффектным. В этой мысли была извращённая логика.
А потом её внутренний взгляд обратился к утреннему открытию. К тем тихим, «сосущим» спазмам, которые жили в ней своей жизнью. И здесь её осенило с новой силой. А что, если… что, если она сможет это продемонстрировать?

Она представила себе не просто пассивное лежание под прикосновениями Петра Ильича. Она представила, что может управлять этими внутренними движениями. Пусть не полностью, но хотя бы отчасти — через дыхание, через едва заметное напряжение мышц таза. И в кульминационный момент, когда все взгляды будут прикованы к ней, она сможет явить им не просто судорожный выброс, а именно эту волну, это живое, сосущее движение изнутри. Чтобы Пётр Ильич почувствовал это пальцами. Чтобы студенты, возможно, увидели это по ритмичным сокращениям её живота.
Она хотела, чтобы они увидели не просто физиологическую реакцию. Она хотела показать им своё «естество», как она это назвала про себя. Ту самую древнюю, животную магию своего тела, которая способна ласкать мужчину даже без её сознательного участия. Чтобы они поняли, что наблюдают не за машиной, а за живым, таинственным существом, чья плоть обладает собственной душой.
Это была дерзкая, почти безумная цель. Превратить унизительный медицинский осмотр в демонстрацию своей женской силы и красоты. В акт гордого самоутверждения через полное самораскрытие.
Она подошла к зеркалу и посмотрела на своё отражение — на следы от линейки, на бледную кожу, на лицо, ещё хранящее следы усталости. Да, она была похожа на жертву. Сейчас она не просто вновь соглашалась на эксперимент. Она теперь участвовала в нём на своих условиях. Тайных, понятных только ей. Её роль менялась. Из объекта она стремилась стать главной актрисой этого странного, сюрреалистичного театра. Пусть режиссёром остаётся Пётр Ильич, но сценарий отныне будет писаться и её волей.
Она снова юркнула под простыню и легла. Она решила, что была полностью готова.
* * *
Дверь в палату отворилась с тихим щелчком, и на пороге появилась Маша. В одной руке она держала небольшой пластиковый пакет, из которого выглядывали знакомые кеды, а в другой — аккуратно сложенный в аккуратный прямоугольник белого халата. Ее лицо озаряла привычная, доброжелательная улыбка.
— Анна Сергеевна! Доброе утро! — ее голос прозвучал бодро и звонко, нарушая утреннюю тишину палаты. — Как вы себя чувствуете? Я принесла ваши вещи! Вы хорошо отдохнули?
Анна, до сих пор лежавшая под простыней, приподнялась на локте и ответила с легкой, чуть заторможенной улыбкой:
— Доброе утро, Маша. Спасибо. Чувствую себя… интересно. Сейчас встану.
Она отбросила простыню и спустила ноги с кушетки, вставая перед Машей во всей своей наготе. Утренняя прохлада воздуха коснулась кожи, вызвав легкую рябь мурашек. Маша, всегда такая собранная и профессиональная, на секунду замерла. Ее взгляд, скользнув по обнаженному телу, задержался на ягодицах и бедрах Анны. На бледной коже отчетливо проступали несколько бледно-лиловых, длинных полос — немые свидетельства вчерашних «исследовательских методик».
— Простите, Анна Сергеевна, — нарушила молчание Маша, и в ее голосе прозвучала неподдельная, почти детская тревога. — А это… это что за полосы у вас? Вы ушиблись?
Анна не ответила сразу. Вместо этого она молча взяла из рук Маши пакет, вытряхнула из него кеды на пол и… развернулась к девушке спиной. Она сделала это плавно, почти демонстративно. Затем она медленно, не спеша, наклонилась, чтобы обуться. В этой позе — согнувшись попой к Маше — она представала совершенно обнаженной, и теперь были видны не только полосы от линейки, но и вся интимная анатомия: сокровенная пигментация на больших половых губах, о которой она с таким стыдом рассказывала Петру Ильичу и все те детали, что обычно скрыты от чужих глаз.
Обувание кед — процесс, который в обычной жизни занимает секунды — растянулся на вечность. Анна возилась со шнурками, делая вид, что они запутались, давая Маше возможность рассмотреть все в мельчайших подробностях. Она чувствовала на своей коже ее взгляд — растерянный, испытующий, возможно, даже шокированный. И этот взгляд вызывал в ней не жгучую волну стыда, как можно было ожидать, а странное, щемящее и глубоко волнующее тепло. Это была та самая «публичность», о которой она фантазировала, та самая выставленность на обозрение, как на невольничьем рынке. Только теперь это была не фантазия, а реальность, и инициатором была она сама.
Наконец, завязав последний узел, она выпрямилась, повернулась к Маше и взяла из ее рук халат. Лицо Маши было красноречивым, она смотрела куда-то в сторону, явно смущенная.
— Это следы порки, Маша — произнесла Анна спокойно, почти нежно, надевая халат. Ее голос был ровным, в нем не было ни вызова, ни оправдания. Она просто констатировала факт, как если бы говорила о погоде.
— П-порки? — переспросила Маша, и ее глаза округлились от изумления. Она, конечно, знала об особом характере исследований Петра Ильича, но столь буквальные методы, видимо, выходили за рамки ее представлений. — Но… за что?
Анна медленно застегивала пуговицы на халате, глядя на смущенное лицо девушки.
— Это часть процесса — ответила она уклончиво, чувствуя, как внутри все сжимается от странного возбуждения. — Для стимуляции определенных реакций. Науке, знаешь ли, иногда требуются нетривиальные подходы. И… для чистоты эксперимента нужно было полностью сломать сопротивление. Моральное и физическое.
Она сказала это с легкой, едва уловимой иронией, но в ее словах сквозила горькая правда. Маша молча кивнула, слишком смущенная, чтобы продолжать расспросы. Но ее взгляд, украдкой скользнувший по застегнутому халату, говорил о том, что она теперь видела Анну Сергеевну в совершенно ином свете. Не как пациентку или испытуемую, а как кого-то, кто прошел через нечто запредельное и добровольно принял на себя роль жертвы.
— Ну… тогда я пойду? — тихо предложила Маша, отводя взгляд. — Петр Ильич просил еще кое-что сделать.
— Конечно — согласилась Анна.
Она не знала до конца, зачем она это сделала. Зачем намеренно выставила напоказ свои следы и свою самую постыдную, с ее точки зрения, особенность. Но в глубине души она понимала: это был тот же импульс, что заставил ее пригласить этих молоденьких студентов. Ей хотелось ощутить на себе этот взгляд — смесь жалости, любопытства и смущенного возбуждения. Ей хотелось вновь пережить тот стыд, который в ее фантазиях превращался в мощнейший афродизиак. И в этом акте добровольного саморазоблачения перед простой, миловидной девушкой была своя, извращенная правда и удовольствие.
Дверь палаты открылась, и на пороге возникла высокая, подтянутая фигура Петра Ильича. Он был таким же собранным и невозмутимым, как всегда.
— Пойдёмте — сказал он, не тратя слов на приветствия. — Проведём сегодняшний эксперимент не здесь. Вернёмся в основной кабинет. Как вчера.
