— Это смирительная рубашка — голос Надежды Петровны звучал почти ласково, отчего становилось ещё страшнее. — В ней тебе будет тепло и уютно. А трогать себя ты не сможешь.
Она ещё раз, уже с особым удовольствием, шлёпнула Анну по попе, давая понять, кто здесь главный.
— Ложись на кушетку.
Анна, всё ещё не веря в происходящее, дошла до кушетки и легла на спину.
— А теперь — пара кожаных браслетов на ноги. И короткий жгут, чтобы ты не могла как-то себе помочь, — Надежда Петровна методично закрепила широкие кожаные манжеты на её лодыжках и соединила их короткой, туго натянутой верёвкой, не оставляющей свободы для движения. — Главное — не нагадь под себя. Накажу.
С этими словами она поправила на Анне рубаху, убедилась, что все завязки держатся крепко, и, не сказав больше ни слова, вышла из палаты, щёлкнув выключателем.
Анна осталась лежать в полной темноте. Скованная, беспомощная, завёрнутая в колючий кокон. Лишь теперь до неё начало доходить, что значит «исключить погрешности». Это была не просто изоляция. Это был абсолютный, физический запрет, воплощённый в грубой ткани и браслетах. И этот запрет, эта полная потеря контроля, странным образом, была самым сильным афродизиаком из всех, что она испытывала за эти два дня. Темнота вокруг была не просто отсутствием света — она была материальным воплощением её нового состояния. Вещи. Бесправной, несвободной.
* * *
Темнота и полная беспомощность стали катализатором. Физическое истощение отступило на второй план, уступив место буре из гормонов, бушевавшей в крови. Сон не шёл. Вместо него на Анну накатила волна ярких, почти галлюцинаторных фантазий, подпитываемых лишением свободы и обострившимися до боли чувствами.
Её разум вновь и вновь прокручивал сцену на рынке. Но теперь это было лишь прелюдией. Что же дальше? Картина была смутной, но оттого ещё более волнующей.
«А дальше… хозяин не грубо берёт… нет… Сначала — в одну дыру» — пронеслось в её сознании, и она внутренне содрогнулась от собственной мысли. «Дыру». Раньше она никогда бы так о себе не подумала. Что с ней происходит? Но стыд тут же тонул в сладком, тёплом потоке возбуждения. «Потом… потом ещё в две… Сразу… Или по очереди?»
Фантазия обретала жутковатые, откровенные детали. А что потом? Потом — сон. Не в постели, а у его ног, на ковре, пока он занят делами, и её нога затекает в неудобной позе, но она не смеет пошевелиться.
А на следующее утро… утро нового дня рабыни. Её выводят во двор. Яркое солнце бьёт в глаза. К ней подходит старый, одноглазый раб-метчик. В руках у него — железо с гербом нового владельца. Раскалённое докрасна. И вопрос: куда ставить клеймо? В её воображении всплыли кадры из старого фильма про Анжелику.
«Может, на попу?.. Высоко, на округлости… Чтобы было видно, когда идешь… Или… на лобок?» — эта мысль заставила её непроизвольно сжать бёдра. «Прямо над самой… дырой… Чтобы каждый, кто будет ею пользоваться, видел чьё она». Жар разлился по телу, такое живое и постыдное ощущение, что ей почудился запах горелой плоти и звук шипящего металла.

Постепенно прежняя фантазия о клейме сменилось другой. Анна лежала с закрытыми глазами. Темнота за закрытыми веками была иной — густой, тёплой, пропахшей дымом ароматических масел и дорогим деревом. Жёсткий кафель пола под щекой сменился вязкой шерстью роскошного ковра. Скованность смирительной рубашки исчезла, но её сменила другая несвобода — осознание того, что она лежит у его ног. Не на ложе, не рядом, а именно у ног, на полу, подобранная калачиком на тонком коврике, подаренном ей из милости.
Её тело, измождённое днём, в этой фантазии обретало странную, истончённую чувствительность. Каждая клетка была натянута как струна, ожидая прикосновения, взгляда, приказа. Она лежала на боку, подобрав колени, стараясь дышать тише, почти неслышно. Голова её покоилась на собственной руке, а взгляд, устремлённый в пол, был расфокусирован. Она видела лишь краешек его расшитых золотом шаровар и кончик мягкой сафьяновой туфли, лежащей на подставке.
Раба чувствовала физическую усталость, пронизывающую каждую мышцу, сладостная и тяжёлая. Холод пола через тонкий ковёр отдавался приятным ознобом в боку. Но главное ощущение — жар. Глубокий, тлеющий жар где-то в низу живота, который не утихал, несмотря на всё пережитое. Это было похоже на тлеющий уголёк, который раздували её же унизительные мысли. Лёгкое головокружение от близости к нему, от его запаха — дорогого вина, кожи и чего-то неуловимого, мужского и властного.
Мысли текли медленно, вязко, как густой мёд, перемешиваясь с образами.«Не двигаться. Не привлекать внимания. Быть тихой. Быть удобной. Он занят. У него важные свитки, переговоры с купцами. Я — лишь часть интерьера. Как этот кувшин с цветами. Но если он протянет руку… он коснётся моих волос… или шеи…»
В этих мыслях не было страсти в привычном понимании. Было жгучее, до тошноты сладкое чувство принадлежности. Полного самоотречения. Её ценность в эти минуты измерялась не её умом, не её красотой, а её способностью быть невидимой, но готовой в любой миг стать видимой по его воле.
«А что, если он забудет обо мне? Просижу так всю ночь?» — эта мысль вызывала не обиду, а странную гордость. Выдержать. Быть терпеливой. Это было её новой работой.
Желания рабы были простыми и сложными одновременно. Не оргазма — нет, тело было слишком истощено для новой бури. Ей хотелось… подтверждения.Чтобы он положил свою тяжёлую, тёплую руку ей на голову. Просто положил и оставил так. Знак того, что он помнит о её существовании.Чтобы его туфля случайно, краем, коснулась её бедра. Мимолётный, ничего не значащий контакт, который для неё будет значить всё.Услышать своё имя, произнесённое его голосом. Не приказ, не вопрос — просто констатацию: «Анна здесь».
Самым сильным, самым постыдным желанием было желание быть полезной в своей ничтожности. Чтобы он, скажем, обронил перо, и она могла бы молча, не поднимаясь, лишь протянув руку, поднять и подать его. Чтобы он использовал её спину как подставку для свитка. Любое действие, которое превратило бы её из просто вещи в полезный инструмент.
Её фантазия рисовала мельчайшие детали: тень от его ресниц на щеке, когда он склонялся над бумагами, скрип пергамента, мерцание светильника. Она лежала, погружённая в этот вымышленный мир, и её реальное, измученное тело на больничной кушетке постепенно расслаблялось. Дыхание выравнивалось. Зацикленность на образе у ног была не мазохизмом, а формой бегства. Это был единственный известный её психике способ переварить непереносимое напряжение реальности — через абсолютное, тотальное подчинение в воображении.
Она не понимала, что эта навязчивая фантазия и была криком усталости — и тела, и души. Что мозг, не справляясь с нагрузкой, искал точку опоры в архетипичном образе рабыни, где все вопросы сняты, вся ответственность передана другому, а твоя задача — просто быть. И быть готовой. В этом была её болезненная, извращённая безопасность. И пока она лежала в темноте, прикованная к кушетке, её душа лежала у ног вымышленного повелителя, находя в этом мучительном унижении единственный возможный покой.
Глава 23
Эти сладкие, унизительные грёзы были так реальны, что она не сразу осознала изменение в окружающем мире. В палате резко зажёгся яркий свет, режущий незащищённые, привыкшие к темноте глаза.
Дверь была открыта. В проёме, освещённая сзади, стояла Надежда Петровна. Она молчала, оценивающим взглядом окидывая скованную фигуру на кушетке, будто проверяя, не развязались ли узлы, не ослабла ли воля её подопечной. Её возвращение было внезапным, грубым и абсолютно реальным вторжением в мир болезненных и порочных фантазий.
Действия Надежды Петровны были резкими и лишёнными всякой нежности. Она молча сняла кожаные манжеты с ног Анны, перевернула её на живот грубым движением и коротко скомандовала:— Раздвинь ноги.
Анна послушно, хоть и с трудом, выполнила приказ. Пальцы врача грубо раздвинули её половые губы. Надежда Петровна хмыкнула, и в её голосе прозвучала неприкрытая насмешка:— Да ты вся мокрая. Прямо потоп.
Ладонь, несильно, но уверенно, хлопнула по ягодицам, оставляя жгучее напоминание.— Садись в кресло. Повезу тебе энцефалограмму мозга делать.
На этот раз Анна оказалась в кресле-каталке не голая, а закутанная в грубую смирительную рубашку, со связанными за спиной руками. Теперь она выглядела не как объект плотского вожделения, а как пациентка психушки. И взгляды встречных в коридорах были иными: не шокированными или похотливыми, а скорее жалостливыми, немного брезгливыми. Это новое унижение, быть объектом жалости, жгло по-своему.
В кабинете функциональной диагностики Надежда Петровна с холодной эффективностью закрепила на её голове датчики в виде резиновой шапочки, измазав волосы липким, холодным гелем.— Сиди ровно — прозвучал новый приказ.
Началось исследование. Пятнадцать минут аппарат записывал импульсы её мозга. В наушниках, надетых на неё, время от времени раздавался противный писк, а лампа перед глазами начинала мерзко мигать, отбрасывая ритмичные тени на стены. Она сидела неподвижно, и её мысли метались между остатками сладких фантазий и холодной реальностью происходящего.
После исследования Надежда Петровна отвезла ее в палату и накормила. Руки не развязывала. Надежда Петровна кормила её с ложки, как маленького ребёнка. Еда была вкусной и сытной, но каждый поднесённый ко рту кусок был горьким от унижения.
